©
Первый сезон «отмены» русской культуры, или в чем Милан Кундера был справедлив к Достоевскому?
Недавно ушел из жизни Милан Кундера. В связи с кончиной этого чешско-французского писателя, писавшего с 90-х годов по-французски, а с 80-х принципиально не общавшегося со СМИ, чаще других сегодня вспоминают не его книги и даже не фильм «Невыносимая легкость бытия» с несравненной Жюльет Бинош в главной роли, а полемику, которая разразилась в 1985 году между ним и Иосифом Бродским. И это понятно: Кундера в своей статье намекнул на конкретную связь между советскими танками, вторгнувшимися в 1968 году в Чехословакию, и Достоевским. Причем причинно-следственная связь устанавливалась Кундерой не в связи с реакционными взглядами русского классика, с определенного, как известно, этапа ставшими таковыми, а на глубинном уровне: в связи с его эстетикой гегемонии чувств. Как по тем временам, заявка была парадоксальной и дерзкой, хотя Кундера лишь вскользь затронул эту тему: его статья, собственно, лишь начиналась с рассуждений о Достоевском и советских военных, а посвящена была - на три четверти - другим вопросам (статья Кундеры называлась «Введение в вариацию» и являлась предисловием к его собственной пьесе). Тем не менее даже в таком увертюрном объеме нападки на Достоевского не остались без внимания одного из самых известных в то время советских эмигрантов - Иосифа Бродского. На страницах The New York Review of Books русский поэт опубликовал свой резко полемичный ответный материал - «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому». Сегодня, в 2023 году, статья Бродского, как и материал Кундеры, возможно, актуальны даже больше, чем в то время, когда были опубликованы. Причины тоже вполне понятны. Кундера затронул вопрос о глубинной связи эстетики ведущего русского классика и империализма (русского или советского - разницы для Кундеры не было).
Эссе Кундеры предваряет его пьесу «Жак и его господин», которую он в самом заглавии обозначил как «Дань уважения Дени Дидро». Достоевский взят чешско-французским писателем как точка отсчета. Для Кундеры этот русский классик - лучший пример того, от чего он, современный европеец, отталкивается как от максимальной противоположности. Что же сформировало неприязнь автора к «тяжеловесной русской иррациональности»? Изложение своих мотивов он предваряет рассказом об эпизоде, произошедшем с ним в Праге на третий день после вторжения 1968 года: «Мою машину остановили. Трое солдат начали производить обыск. Когда все было закончено, офицер, отдавший приказ, спросил меня по-русски: «Как Вы себя чувствуете?» В вопросе не было ни злости, ни иронии. Напротив, офицер продолжил: «Это небольшое недоразумение. Но все будет в порядке. Вы должны знать, что мы любим чехов. Мы вас любим». Это описание Кундеры почти полностью совпадает с тем, что происходит в наши дни. Цитирую репортаж ВВС, сделанный в марте 2022 года (сразу же после проукраинских митингов в Херсоне): «Митингующие, которые говорили с военными, цитируют такие их слова: "Ну, чего ж вы? Мы же здесь теперь навсегда. Вам просто нужно привыкнуть. Мы же защищаем вас, спасаем, что ж вы делаете? Как же вы не понимаете, что вам мозги тут задурили, а на самом деле мы освободители"».
В своем эссе Кундера, и это и задело, очевидно, Бродского, не делает никаких акцентов на том, что танки, солдаты, вторжение - вообще все, что уродовало тогда его страну, - были советскими. Он не тратит времени и места на различение «русского» и «советского», чему, при желании (и не без основания), можно было бы посвятить множество если не страниц, то строк. Для Кундеры это - этикетки. А его интересует содержимое - очевидно, общее для любого из этих двух продуктов истории, - и в этой связи он указывает на один осевой аспект: он пишет о чувстве, чувствительности, о той, по Юнгу, «суперструктуре жестокости» (другими словами - комплексе «благородных национальных чувств»), которая заменяет разум и с помощью которой «оправдывают самые страшные злодеяния». Волею случая именно в дни, последовавшие за советским вторжением в Прагу, Кундера вчитался в Достоевского и пришел к выводу, что перед ним художник, у которого чувства возведены «в ранг истины и добродетели». Кундера не впервые читал Достоевского; роман «Идиот» он перечитывал в связи с предложением сделать по нему инсценировку. Однако даже находясь в затруднительном материальном положении, Кундера от такого предложения отказался: весь «этот мир театральных жестов, мрачных, глубокомысленных рассуждений, агрессивной сентиментальности» его явно отталкивал: «В Достоевском меня раздражала сама атмосфера его книг, мир, где все превращается в чувство, иными словами: где чувство возведено в ранг истины и добродетели». А там, где есть ощущение обладания истиной - там есть и чувство, что, хоть и с сожалением, но «придется использовать танки, чтобы объяснить людям, что такое любовь».
В своем ответном эссе Бродский первым делом цепляется именно за это - за эффектную установку знака тождества между танками и культурой: столкновение писателя с солдатом оккупационных войск «вызывает сочувствие, но только до того момента, когда он начинает пускаться в обобщения на тему этого солдата и культуры, за представителя которого он его принимает. Страх и отвращение вполне понятны, но никогда еще солдаты не представляли культуры, о литературе что и говорить - в руках у них оружие, а не книги». В 1988 году, три года спустя после публикации этого эссе, приблизительно такие же слова прозвучали (в пылу полемики, разгоревшейся не без участия Бродского) на Лиссабонской литературной конференции. Их произнесла русская писательница Татьяна Толстая, на этом же мероприятии нарочито именовавшая Бродского «гением», чем, возможно, и выдавала скрытый источник своей мысли: «...мы не те, кому подчиняются танки. Мы писатели. И мы, как все нормальные люди, относимся к танкам совершенно определенным образом (курсив мой - АП). Не думаю, что среди нас есть кто-нибудь, кто в принципе допустил бы убийство хоть одной живой души». Возможно, на упомянутой конференции такого человека и не было, зато такой человек рос в тот момент в доме самой Татьяны Толстой - ее сын, дизайнер Артемий Лебедев, не стесняющийся сегодня своих симпатий к Путину. Сама Татьяна Толстая сегодня лишь двусмысленно ёрничает о войне в Украине - вот мы и узнали, что означает это «относиться к танкам определенным образом».
Анализируя мотивы своего оппонента, Бродский видит в Кундере человека, который «лихорадочно озирается вокруг в поисках того, на кого бы свалить вину за происходящее». Палец Кундеры, пишет Бродский, «уверенно упирается в Достоевского». И в этом месте Бродский, повсюду, в отличие от Кундеры, использующий, когда речь идет о танках, прилагательное «советские», а не «русские», указывает, что этиология Кундеры - ошибочная, или, во всяком случае, не столь симметричная: «Преступления, совершенные и совершаемые в тех краях, совершались и совершаются во имя не столько любви, сколько необходимости - исторической, в частности. Концепция исторической необходимости есть продукт рациональной мысли, и в Россию она прибыла из стороны западной». Упомянув о том, что Das Каpital был переведен на русский с немецкого, русский поэт напоминает и о том, что «призрак коммунизма» нигде не встречал сопротивления сильнее, чем в России, и началось это сопротивление еще с «Бесов» Достоевского. Но Бродский, едва не скатившись до того, имя чего ему было до оскомины известно как «тлетворное влияние Запада», в дальнейшем все-таки истончается до более широкого определения. Он признает, что «система, лишившая заработка Кундеру, в той же мере является продуктом западного рационализма, как и восточного эмоционального радикализма, однако завершает этот пассаж утвердительным аккордом: «Короче, видя ‘русский’ танк на улице, есть все основания задуматься о Дидро». Оснований для этого, как известно, еще меньше, чем для отслеживания четкой связи между критикой Марксом политической экономии и советским империализмом: Дидро был как раз тем философом, который лично увещевал императрицу Екатерину, и если его рационализм и проявлял себя в чем-то, так это в том, чтобы снизить «восточный» градус российского двора. Чтобы продемонстрировать, насколько обвинение Бродского расходится с реальностью, не будет лишним привести цитату из специального исследования на этот счет - книги С. Мезина «Дидро и цивилизация России»: «Дидро оставался убежденным сторонником мира и не видел пользы в завоевательной политике России. В письме из Гааги (сентябрь 1774 года, поздравляя Екатерину с заключением мирного договора с турками (Кючук-Кайнарджийского), Дидро не был склонен восхищаться военными победами России: «Повторяющиеся триумфы, без сомнения, придают царствованиям блеск, но делают ли они их счастливыми?» Он почти напрямую писал о необходимости беречь каждую каплю русской крови, не жертвовать ею во имя славы и завоеваний. Прогресс разума, по его словам, выдвигает на первый план другие более гуманные ценности». «Точность» Бродского поразительна. Уверенным, не без интеллектуального кокетства, тоном он пишет о чем-то, что расходится с реальностью на 180 градусов, и все потому, что, очевидно, его сердцу оказалась по вкусу модная в то время критика Просвещения, сформулированная авторитетными представителями Франкфуртской школы. «По вкусу» - означает, что это ложилось в строку - что логика этой критики хорошо укладывалась в общую канву претензий Бродского к Кундере, а разбираться в частностях - этого Бродский в равной степени не умел и не хотел делать, относясь к критической полемике нисколько не иначе, чем к стихотворению: «пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение - колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения» (цитата из Нобелевской речи Бродского).
Механизмы предпочтений Кундеры несколько иного рода. Перечитав «Идиот», он стал испытывать ностальгию по Дидро и решил написать пьесу по мотивам его романа. Почему именно Дидро и его роман «Жак-фаталист» оказались той компанией, в окружении которой чешский писатель предпочел оказаться в те тяжелые для него и его страны времена? Кундера объясняет это так: «... в сравнении с другими проявлениями таланта Дидро, «Жак-фаталист» был, скорее, развлечением» (курсив мой - АП). Какого рода это развлечение, Кундера тут же разъясняет: «Я хочу сказать со всей определенностью: никакой роман, достойный этого названия, не принимает мир всерьез. Впрочем, что это означает: «принимать мир всерьез»? Это, несомненно, означает одно: верить в то, во что мир заставляет нас поверить. От «Дон-Кихота» до «Улисса» роман опровергает то, во что мир хочет нас заставить поверить. <…>
Но что значит «быть серьезным»? Серьезен тот, кто верит в то, во что заставляет верить других».
Попробуем сравнить это с ходом рассуждения Бродского: «Если у литературы и есть общественная функция, то она, по-видимому, состоит в том, чтобы показать человеку его оптимальные параметры, его духовный максимум». Переведем эти формулы в еще более предметный вид. Оказавшись перед лицом «конца Запада», Кундера не пишет чего-то вроде «Сошествия в ад», а лишь говорит о «невыносимой», но все-таки «легкости» бытия. Бродский более серьезен: само собой разумеется, что в его случае - в контексте разговора о «духовном максимуме» - ни о каком развлечении и «легкости» речи быть не может: «русские призваны к серьезным делам», как сказал еще маркиз де Кюстин.
Можно сказать, что Кундера видит себя не то чтобы на совсем другом берегу, а вообще не находит должным к чему-либо причаливать. Обрисовывая картину эволюции западной чувствительности, Кундера указывает на то, что, начиная с эпохи Возрождения, она «уравновешивается дополнительными качествами: духом разума и сомнения, игрового начала и относительности всего, что связано с человеческим существованием». Для Кундеры рассвет Запада связан именно с этим качеством - с осознанием того, что любой «духовный максимум», каким бы значимым они ни казался, все равно обладает условными правами. Во всяком случае, функцию литературы он там и тогда считает выполненной, когда она подвергает сомнению нечто, во что нас заставляют верить - в основательность мира, в его серьезность. При этом Кундера не приверженец тотальной деконструкции: для него «дух романа - это дух сложности», однако сложность эта связана с сомнением (в «Искусстве романа» Кундера указывает на то, что Пруст поставил под сомнение прошлое, а Джойс - настоящее, и в этом он видит их главную заслугу как писателей).
Далее свою мысль о романе великого французского просветителя Кундера развивает так: «Дидро создает пространство, прежде невиданное в истории романа: это сцена без декораций. Откуда явились все эти персонажи? Неизвестно. Как их зовут? Нас это не касается. Сколько им лет? Нет, Дидро не делает решительно ничего, чтобы мы поверили, будто его персонажи существуют реально и в определенный момент времени. Во всемирной истории романа «Жак-фаталист» - это пример самого решительного отказа и от иллюзии реальности, и от эстетики так называемого психологического романа». Таким образом Кундера ставит под сомнение задачу писателя доставать истину «из-под глыб», а Бродский, будто этих мыслей и вовсе не было высказано, все равно формулирует порицание: Запад до сей поры «не произвел на свет писателя, равного - по докапыванию до глубин - Достоевскому». Другое итоговое сравнение русского поэта тоже сформулировано в подобном ключе: «метафизический человек Достоевского представляет собой большую ценность, чем кундеровский уязвленный рационалист, сколь бы современен и сколь бы распространен он ни был». В определенном смысле слова в этом месте с Бродским можно согласиться. Правда, можно говорить не о ценности субьекта, названного Бродским «метафизическим человеком», а о значимости знания о нем. Достоевский, еще на этапе написания «Записок из подполья», предлагал учитывать, что «воля каждой личности (себялюбие) и самоволие - сила разрушительная, любующаяся своей жестокостью по отношению к другим» (Ч. Милош). Это знание о «подполье» человека (в современных терминах - о его «скрытом дискурсе») действительно важно; сегодня - как никогда. Без него просто не понять тех действительно абсурдных и масштабных разрушительных ударов, которые Россия наносит по Украине с непостижимой для здравого ума изуверской логикой, и по этой причине Достоевского, в частности, необходимо не отменять, а детальнейшим образом изучать как своего рода анамнез больного.
Кундера в эти «бездны» не заглядывал, поскольку, очевидно, был здоровее, легче. Посмотрим еще раз на его тексты и попытаемся выяснить, как объяснял свою позицию этот «обвиняемый» (равно как и весь Запад) по статье «действия, связанные с низким уровнем докапывания до глубин». Рассуждая в этом же эссе о романе Стерна «Тристрам Шенди», послужившим своего рода истоком для Дидро, Кундера пишет, что это произведение «не заставляет нас верить ни во что: ни в правдивость персонажей, ни в правдивость автора, ни в правдивость романа... всё подвергается обсуждению, всё ставится под сомнение, всё игра, всё развлечение (при этом развлекать не стыдно)...». Сказано настолько четко и многократно, что не вызывает сомнения: «обвиняемый» (Кундера) и лопаты в руки не брал, а его укоряют, что яма не глубока.
Меж тем Бродский предпочитает этого не замечать, считая, очевидно, что отсутствие желания «рыть» связано с неспособностью. У Кундеры, по Бродскому, явные признаки «отягощенного комплексами гедонизма» (в этом месте текст «приговора» начинает заметно расширяться, адресуясь уже не персонально чешскому писателю, а некоему, собирательно взятому, «рациональному индивидууму, лишенному благодати»). Cледом за указанием на общий характер причинно-следственных связей, спутавших сознание писателя, Бродский переходит к частностям и указывает на «прежде всего, его долгое пребывание на суровой эстетической диете, сказывающееся в нарочито частом использовании эротики в качестве исчерпывающей метафоры к тому, что человеком руководит». Тут уместно вспомнить, что для самого Бродского, как известно, не то что эротизм, а и любовь не «тема для поэзии» - он гораздо серьезнее. Истоки этой установки сознания многомерны и уходят далеко за пределы российских культурных корней. Исключительно в шутку стоит отметить, что в детские и юношеские годы Бродского в СССР была популярна песня из к/ф «Небесный тихоход» (1945) с такими словами:
Первым делом, первым делом — самолеты,
Ну, а девушки, а девушки — потом.
Мало с чем сравнимый пиетет поэта к авиации позволяет нам привести эти строки с удвоенной мотивацией, а если читатель усмотрит в таких действиях курьезную натяжку, то следует напомнить, что сам Бродский проводил знак равенства между сплетней и метафизикой, а влияние к/ф «Тарзан» на десталинизацию считал большим, чем все речи Хрущева вместе взятые.
Критики этой статьи Бродского, а они встречаются и в русскоязычной среде, пишут о том, что «Бродскому, по сути, нечего сказать ни о Достоевском, ни о Кундере. Однако он не упускает шанса уничтожить Кундеру бессмысленной демагогией» (цитирую А. Пекуровскую, автора книги «Непредсказуемый Бродский»). Это замечание лишь отчасти верно.
Верно потому, что мозаичный стиль этого, как и других, эссе Бродского, действительно выглядит - используем здесь ярлык Бродского, которым он «награждал» тех, кто симпатизировал авангарду, - как своего рода тупик стиля (или литературный кентавр). Подобострастный друг поэта Лев Лосев отмечал, что у Бродского «отдельные мысли и импрессионистические наблюдения сталкиваются, заставляя воображение читателя работать в одном направлении с воображением автора», однако в действительности ничего такого не происходит: текст Бродского больше похож на сумбурное размахивание полемической дубиной, заставляющее вспомнить самоопределение, которое Бродский дал самому себе в эссе «Коллекционный экземпляр»: «К вам обращается помесь. Или кентавр». Удары, которые такой кентавр наносит по цели своего негодования, только в воображении Бродского попадают в цель: в реальности - это всегда «наказание моря»: эффектное, но и только.
И все-таки в эссе Бродского сформулирована одна мысль, которая заслуживает того, чтобы рассмотреть ее отдельным образом: «Единственное, что может настораживать, - это его представление о европейской цивилизации, каковое несколько ограниченно и кособоко, если уж Достоевский в нее не вмещается и рассматривается как угроза для оной». Достоевский как угроза для западной цивилизации?! Это звучит несколько экзотично. Меж тем Бродский, нарочито огрубляя мысль Кундеры и доводя ее до логического предела, проговаривает нечто, что сегодня, после 24 февраля 2022 года, звучит не так парадоксально, как в те годы, когда эта полемика имела место. Кундера, хорошо знавший произведения Достоевского и приводивший в других своих текстах цитаты из них как примеры точной и едкой наблюдательности, такими прямолинейными и широкими определениями в своей статье все-таки не пользуется. Другие писатели, например Лоуренс, отмечали в Достоевском то, о чем следует вспомнить именно в этом месте: поразительная проницательность смешана у этого русского классика с отвратительной извращенностью (цитирую по статье Ч. Милоша «Достоевский и западное религиозное воображение»). Однако процедить «смесь» текстов Достоевского и разместить в автономных пробирках - с одной стороны - «поразительную проницательность», а с другой - «отвратительную извращенность», представляется нам шагом, максимально удаляющим нас от понимания явления литературы как такового. Бродский, тем не менее, зашел в своем кураже еще дальше: иронически сгущая краски и как бы посмеиваясь над своим оппонентом, он сделал вид, что «отвратительной извращенности» и реакционности в творчестве Достоевского нет вообще. Как и в случае с Дидро, он предпочел жанр «краткого курса», не многим, по стилю, отличаясь от тех, кто сегодня, выпячивая негативные аспекты в мировоззрении русского классика, действует в направлении cancel culture. Оставаясь верными жанру критического разбора отдельных частностей, попробуем все-таки разглядеть, сколько в высказывании Бродского о том, что Достоевский, с точки зрения Кундеры, представляет собой угрозу для западной цивилизации, есть от правды, а сколько - от желания произвести эффект.
Начиная с февраля 2022г. ответить на этот вопрос контекстуально проще, чем когда-либо. Сегодня Россия ведет войну с Украиной и прямо угрожает всему Западу. Можно было бы возразить, что легитимность той власти, которая развязала эту войну, сомнительна, а потому действия властей - Путина, в частности, - это не вся Россия. У российской коммуникативной элиты был в свое время шанс показать (или заявить), что Россия (ее культура, включая Достоевского) - это одно, а люди, узурпировавшие власть - это другое. Но этого, в массе своей, не произошло, хотя количество и наглядность преступлений путинского режима были предостаточными. Небольшим, но показательным - в интересующем нас разрезе - был такой эпизод. В 2016 году Игорь Волгин, президент Фонда Достоевского, предложил Путину возглавить комитет празднования 200-летия писателя, предварительно напомнив участникам круглого стола, что «в глазах Запада и Востока Достоевский является символом России» (видео с 08:10). В чем же эта троица - Путин, Россия и Достоевский - совпадает, и можно ли границы этого пересечения четко обозначить?
Свое эссе Бродский завершает указанием на то, что «западная цивилизация и ее культура, включая кундеровские понятия, строились, прежде всего, на принципе жертвы, на идее человека, который принял за нас смерть». Очевидно, формулировать такое в 1985 году - это перепутать эпохи. С такой одномерностью и проповедническим пафосом можно было высказываться лет двести назад. Западная цивилизация уже давно не может быть определена как такая, у которой религиозный исток является определяющим. Современная европейская цивилизация прежде всего основана на таких универсальных ценностях как «неприкосновенные и неотчуждаемые права человеческой личности, свобода, демократия, равенство и правовое государство» (цитирую преамбулу Договора о ЕС). Каждая из перечисленных ценностей если и соотносится с религиозным истоком, то не сводима к нему одному; идея жертвы или образ Иисуса Христа, будь они основополагающими для современной Европы, то этого никто бы не постеснялся указать в соответствующих документах. Однако для Бродского это было так, и этот факт заставляет вспомнить следующее высказывание Достоевского: «...если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». Хорошо известно, что в основе «русской идеи» Достоевского - и русского видения подлинно европейских ценностей - лежат именно религиозные аспекты, благодаря чему Достоевский и воспринимается как символ России (символ ее обособленности - почти половина трехтомной книги Т.Г. Масарика «Россия и Европа» посвящена Достоевскому и смежным с ним темам). Однако как связана «гегемония чувств», на которую указывает Кундера, с тем, что Достоевский, а вслед за ним и Бродский, определяя иерархию ценностей, выводили религиозный аспект на первое место (и тем более резонно задать этот вопрос в связи с тем, что вторжение в Чехословакию осуществляли, очевидно, атеисты)?
В той небольшой части своей статьи, где Кундера касается этих вопросов, его аргументы сформулированы кратко, но убедительно и последовательно: «Возведение чувства в ранг ценности восходит к временам давним, возможно, к тому моменту, когда христианство отделилось от иудаизма. <…> Неопределенность чувства (“возлюби Господа!” - христианский императив) заменяет ясность Закона (императив иудаизма) и становится довольно размытым критерием морали». Не будет большим преувеличением сказать, что Кундера другими словами говорит здесь о том, что в преамбуле Договора о ЕС сформулировано как «верховенство закона». Приверженность религиозному чувству, основанному на любви к Господу, - или чувству строителя коммунизма, квазирелигиозный характер которого вполне очевиден, - для Кундеры это вещи слишком неясные, чтобы быть критерием морали. Если попытаться сделать краткий вывод о принципиальной разнице этих двух установок, то она именно в этом и состоит: Кундера указывает на относительность всего - все, что человек чувствует, пусть даже это чувство чрезвычайно возвышенно и связано с любовью к Господу, строительством коммунизма или заботой о безопасности страны, оно не должно отменять необходимости следовать простым и ясным требованиям закона, правил, норм. Достоевский, в свою очередь, и в этом ему вторит Бродский, на вершине иерархии видит Христа - богочеловека, принесшего себя в жертву за наши грехи. Кундера считает, что сама реальность, независимо от ее конкретности, может быть поставлена в романе под сомнение, а Бродский видит в искусстве своего рода метафизический путеводитель, который укажет людям путь к тому, что существует наверняка и несомненно. Кстати, одной из таких несомненностей является личный опыт художника. Достоевский, который «воспринимал собственный опыт как неопровержимый» (J. Frank, «Dostoevsky. A writer in his time»), был очень далек от того, чтобы придавать относительности какую-либо ценность.
Следует ли из всех этих программных установок что-либо большее, чем порядок расстановки слов, глав или акцентов в том или ином литературном тексте?
Социолог Томаш Масарик (президент Чехословацкой Республики в 1918-1935 годах) констатировал, что, пропагандируя синтетическое и универсальное чувство христианской «всечеловечности», «Достоевский имеет в виду объединение народов под руководством России» - общечеловеческое воссоединение «со всеми племенами великого арийского рода» (последние слова - цитата из Пушкинской речи Достоевского). Антон Пугач
484